Hosted by uCoz

О НЕСУЕТНОСТИ СЛУЖЕНИЯ, или ОДА НЕГРОМКОМУ ГОЛОСУ

     I

     Эмблемой современности я назвал бы песочные часы - старинный этот прибор и по сей день отменно выполняет свои нехитрые функции, нуждаясь, однако, в том, чтобы время от вре-мени кто-нибудь переворачивал его вверх ногами. Именно эта последняя операция и является, на мой взгляд, глубоко символичной для нашей эпохи.
     Так, Пьер Тейяр де Шарден, этот завороженный эволюционным учением палеонтолог, ан-трополог, философ и теолог, дерзнул превратить Творца в Творение, сформулировав тезис о бо-госозидающей функции человечества. А через два десятка лет после его смерти, уже в семидеся-тых годах XX века, там и здесь стали раздаваться голоса иных эволюционистов, взявших на себя смелость утверждать, будто мутации и естественный отбор являются не следствием приспособ-ления к изменениям в окружающем мире, а наоборот, предваряют эти перемены, заранее при-уготовляя к ним вид (именно их радением, в частности, родился блистательный по художест-венной выразительности термин "чудовище, подающие надежды"). В применении к изящной словесности нечто подобное высказал наш с Александром Щербаковаым общий друг, тоже, увы, покойный Анатолий Бритиков, введший в литературоведческий обиход понятие опережающего реализма фантастики. Впрочем, об опережении речь у нас с вами еще впереди.
     А вот Тейяра де Шардена помянул я не только для иллюстрации и зачина.
     Понятие о бесконечности родилось около двух с половиной тысяч лет назад - в пору, ко-гда прокатилась по человечьим умам Древняя интеллектуальная революция. Однако на протя-жении практически всего этого времени подразумевалась лишь одна бесконечность: линейная - от бесконечно малого до бесконечно большого. И лишь Тейяр де Шарден ввел категорию принципиально новую - бесконечно сложного. Причем если его эволюционная концепция вызвала потрясение в умах, скандалы, споры и неприятия, то здесь дело обстояло совершенно иначе. Новация была принята безоговорочно - она словно бы лишь давала четкое определение мыслям и чувствам, давно уже владевшим умами и душами. Ибо XX век принес с собою ощуще-ние невероятной сложности мира и мироздания.
     И вот любопытная деталь: еще в романах Жюля Верна, даже поздних, мир необъятен, но прост; а вот в романах Герберта Уэллса, даже ранних, он уже пронизан самыми неожиданными связями, зачастую необъясним и непостижим (не в принципе, но исходя из представлений как героев, так и автора); а ведь книги эти выходили в свет одновременно. Психологически наше столетие началось именно с восприятием общественным сознанием этой сложности, сделавшей чистый и прозрачный мир ХIX века, еще не до конца узнанный и обустроенный, но уже совер-шенно понятный, снова незнаемым, зыбким, колеблющимся в глазах и под ногами.
     Правда, художественная литература, - а речь сейчас все-таки в первую очередь о ней, - меняясь и развиваясь, не испытала особого потрясения. Что, замечу, вполне понятно: ведь она никогда и не пыталась создать какой-то единой картины мира, всякий раз выхватывая лишь не-кую весьма ограниченную часть - как правило, из области человеческих отношений, то есть проблем психологических, нравственных, социальных, оставшегося же за пределами будто бы и не существовало, и не оказывало на происходящее в произведении ни малейшего влияния. По-жалуй, лишь фантастика Уэллсова толка впервые попыталась сотворить некую синкретную кар-тину мира. И сколь ни были бы эти попытки порою ограниченны, несовершенным, малоудачны и малоуспешны, а все равно нередко становились откровением. Вот ведь даже далеко не лучшие художественно уэллсовские романы умудрились каким-то новым образом соединить извилины в мозгу юного гимназиста Левушки - и впоследствии писатель Лев Успенский нарек англий-ского фантаста "поводырем по Неведомому" для своего поколения.
     Примерно то же приключилось и с Александром Щербаковым. Правда - случаются такие причуды памяти - он, как ни странно, не мог впоследствии припомнить, какая же именно кни-га явилась для него приобщением к фантастике. Помнил лишь, что случилось это в Самарканде, в эвакуации, что было ему тогда десять лет… и еще ощущение помнил - и называл его "зача-рованностью".
     Но по порядку.

     II

     Родился Александр Щербаков 26 июня 1932 года в Ростове-на-Дону. И первые пять лет его жизни прошли вполне благополучно и счастливо - пока не грянул тот самый, тридцать седьмой. Сперва арестовали отца, Александра Мироновича, выдвиженца с завода "Красный котельщик", работавшего тогда уже первым секретарем райкома в Таганроге. А несколькими ме-сяцами позже - и мать, варвару Иустиновну Василянскую, только ее уже не за "создание тер-рористической организации с целью убийства товарища И.В.Сталина", а просто как "члена се-мьи изменника Родины". Отца расстреляли сразу по окончании следствия; мать вернулась - но годы и годы спустя.
     А пока, рискуя собственной карьерой, пятилетнего мальчишку усыновила ее сестра, Ма-тильда Иустиновна, известная в те годы актриса, работавшая в одесском Театре Красной Армии - без формального усыновления юридически закрепить за собой опекунство было невозможно, хоть и при живой матери. Травма эта не зажила никогда, и дело не только в клейме: сын ре-прессированных. Хотя его тяжесть и ощущалась - да не просто чувствовалась, давила добрых два десятка лет! - главным все же было другое. Душевный надлом. Глубоко потаенный, скры-тый, но так до конца дней по-настоящему ничем и нескомпенсированный. Даже в восьмидеся-тых уже, помню, вырывалось у Щербакова несколько раз: "Я с детства проклят!" Это не было правдой - для кого угодно, кроме него самого, ибо избыть этого ощущения он не мог.
     Первые его школьные годы прошли в Одессе. А потом - война, эвакуация, Красноводск, что в Туркмении, на берегу Каспия, затем Узбекистан и Самарканд. Здесь-то и подучил юный Щербаков свой первый в жизни литературный гонорар.
     Причем получил в форме достаточно своеобразной. Было это в сорок четвертом. Запой-ным книгочеем он стал уже давно, сравнительно недавно приобщился и к фантастике, а теперь ему позарез захотелось прочесть "20 000 лье под водой" Жюля Верна, вернее - дочитать, ибо собственный, в доме у дядюшки, где Саша тогда жил, пребывавший экземпляр, оказался без на-чала, без конца, зачитанным и затрепанным. Счастливый же обладатель экземпляра целого и невредимого требовал за аренду пищи духовной вполне реального хлеба насущного. Того, что по карточкам. Карточки, разумеется, были -даже литерные; вообще, надо сказать, по меркам обстоятельств и времени жилось Щербакову в Самарканде неплохо и не голодно, чему в нема-лой степени способствовал и роскошный - по воспоминаниям - дядюшкин сад. Но все же то-го хлеба, которым можно было бы расплатиться за книгу, взять негде. И тогда родилась идея. Щербаков предложил равноценный обмен: за Жюля Верна - Алексея Толстого. "Аэлиту". Но не ту, что в книге, а другую - продолжение. Которого у него, правда, нет. Но которое он читал, чуть ли не наизусть запомнил, а потому может записать. Сделка состоялась. И продолжение "Аэлиты" было написано. Оно не стало, правда, фактом литературы (только через сорок с лиш-ним лет такой сиквел был опубликован - повесть Анатолия Андреева "Звезды последний луч"), хотя впоследствии Щербаков вернулся-таки к "Аэлите" в рассказе "Тук!", одном из тех, коими начинался "Балаевский цикл". Но случилось главное - определилась цель. Может быть, еще не осознанная, но несомненно влекущая, а что далекая - так разве ж это важно?
     Вскоре после того, как были прочитаны, наконец, вожделенные "20 000 лье под водой", и сам Щербаков вновь отправился в очередной вояж - обратно в Одессу, где и поселился вместе с Матильдой Иустиновной в той же самой квартире того жa самого, уцелевшего дома по сосед-ству с Театром Красной Армии. И здесь Щербаков впервые начал собирать собственную биб-лиотеку. Опять-таки, не было это сформулированным намерением - просто он жить не мог без книг. Цена же им была одна - школьные завтраки. Подобно тому, как доблестные мушкетеры, вкушая шпигованную телятину с артишоками и мозгами, баранье филе и куриную грудинку, на самом деле, по справедливому замечанию Атоса, "ели конину", писатели и издатели в немалой степени кормятся этими самыми школьными завтраками - ничуть не хуже, чем амбалы-старшеклассники в той голодной послевоенной Одессе, что отбирали булочки у тех, кто пом-ладше да послабее (и это долго еще помнилось Щербакову), разве что действует пишуще-печатающая братия потоньше - ненасильственно, выманивая и соблазняя. И сколько же этих соблазнов было рассыпано тогда по книжным развалам! Некоторые и сейчас еще, пережив вла-дельца, стоят в щербаковских книжных шкафах…
     Школу он закончил о золотой медалью. Преподаватели прочили блестящее будущее, при-чем исключительно гуманитарное, филологическое или историческое (в конечном счете оказа-лись они правы, - но это потом, потом…). И настоятельно советовали поступать в универси-тет -по крайней мере в два украинских можно было идти без экзаменов. Но категорически воспротивилась семья - и тетушка, и вернувшаяся уже из акмолинского лагеря мать. Нет! Если уж выбирать ВУЗ, так только технический - гуманитарная область слишком чревата вообще и уж никак не для сына "врага народа"! Дивно отечество наше… Полутора десятилетиями раньше вот так же пришлось вопреки интересам и желаниям поступать не на исторический факультет Ленинградского университета, а в только что созданный Институт киноинженеров моему отцу - тоже "во избежание"… И вот еще что. Говорят, будто талант - это сосредоточение всех уст-ремлений, желаний и сил на каком-то одном направлении. Неправда! Если уж человек талант-лив, так во всем. И отец мой сумел стать блестящим фотохимиком; и Саня Щербаков, приехав в 1950 году в Ленинград и поступив в ЛЭТИ, - электротехнический институт, - стал инжене-ром, как принято говорить, милостью Божией.
     Впрочем, и про литературные свои пристрастия он в студенческие годы не забывал, став одним из инициаторов и авторов знаменитой "Весны в ЛЭТИ" - студенческого мюзикла (хотя само словечко это в ходу тогда не было), рожденного радением институтских драмкружка, ба-летной студии, хора и оркестра. С этого спектакля, кстати, началась творческая карьера несколь-ких обретших впоследствии известность литераторов. Но не Александра Щербакова. По свойст-венной ему щедрости душевной он слишком разбрасывался идеями, отнюдь не придавая значе-ния признанию их авторства. И в итоге впервые столкнулся с явлением, в творческой среде не столь уж редким, - на афише своего имени он вообще не увидел. Не ведаю, сколь сильно пере-живал Щербаков по этому поводу: когда несколько раз заговаривали мы на эту тему, отмахивал-ся - мол, дела давно минувших дней…
     А вскоре в дни минувшие канул для него и сам институт. Канул, сменившись другим - Всесоюзным научно-исследовательским и проектно-конструкторским институтом токов высо-кой частоты имени академика В.П.Вологдина, куда Щербаков пришел на работу. И где прорабо-тал двадцать два года - вплоть до семьдесят девятого, когда он окончательно и бесповоротно перешел на литературное поприще.
     Инженерство текло неспешно - на путь от молодого специалиста до заведующего лабо-раторией ушло без малого два десятка лет. А вместе с ним текла и обычная человеческая жизнь. Здесь, во ВНИИ ТВЧ, начался роман с будущей женой Щербакова, Ингой - хотя впервые встретились они еще во время репетиций "Весны в ЛЭТИ", однако тогда оба были поглощены каждый чем-то своим… И снова ставили тут самодеятельный спектакль. И собрали группу, что-бы вместе учить французский, - правда, Щербаков слишком быстро обогнал остальных; обла-дая феноменальным чувством языка, он схватывал все на лету, тягаться с ним было никому не под силу.
     А при всем этом он еще умудрялся выкраивать время, чтобы писать. В те первые инже-нерские годы появилась на свет пьеса "Геракл и Лернейская гидра" - жаль, очень жаль что не вошла она в этот сборник, тоже ведь насквозь фантастичное произведение, до сих пор ждущее своего режиссера, своего театра… И еще стихи - они тоже продолжают дожидаться издателя; Щербаков-поэт остается по сей день неизвестен никому, кроме тех, кто был с ним знаком; а ведь какой интересный, блестящий стихотворец! И тогда же, одновременно с изучением языков (по сей день не ведаю точно, сколько же Саня их знал), он впервые окунулся в стихию художест-венного перевода.
     Друзья - ленинградские поэты Василий Бетаки и Галина Усова - привели его в семинар Татьяны Григорьевны Гнедич, знаменитой переводчицы Байронова "Дон-Жуана". И вскоре - по писательским меркам, в шестьдесят втором, то бишь через два года - он дебютировал, на-конец, опубликовав в сборнике Ленгстона Хьюза несколько своих переводов.
     Надо сказать, дорога в перевод была вовсе не случайной. За нею - осознанные решения и стройная теория. Прежде всего надо иметь в виду то обстоятельство, что в отечественной на-шей литературной практике имеет место феномен, иным языкам и культурам практически не свойственный: переведенное на русский язык произведение становится фактом русской литера-туры (первым обратил на это внимание еще Николай Гаврилович Чернышевский). И почему за-нятие художественным переводом у нас - вовсе не отхожий промысел для случайных людей, как это практикуется в иных краях. Причин тому много - от весьма заметной языковой замкну-тости (ну кто у нас три-четыре языка разом знает, чтобы и аббата Прево, и Иоганна Вольфганга Гёте, и Германа Мелвилла, к примеру, в оригинале читать?..) до, наоборот, культурной всеядно-сти и исконной жажды ощущения себя в средоточии мировых процессов (явление само по себе интересное, заслуживающее отдельного и пространного разговора, но, увы, не здесь и не сей-час). А в результате сложившаяся в России школа художественного перевода уникальна. Сие не означает, само собой, что нет у нас плохих переводчиков - и Петр Петрович Сойкин, прекрас-ные собрания сочинений издавая, халтурных переводов без числа опубликовал, и наше постпе-рестроечное время с его книгоиздательским бумом призвало их к жизни в количествах неверо-ятных. Но не о них речь - о профессионалах. И все это Александр Щербаков прекрасно пони-мал еще тогда, в конце пятидесятых - начале шестидесятых. И еще он понимал, что для писа-теля, чем бы тот ни занимался, к какому бы жанру ни обращался, в какой области литературы ни подвизался бы, нет школы лучше и выше, чем школа художественного перевода с ее вынужден-ным поиском точнейшего, самого выверенного слова, с ее тайным лицедейством, когда нужно вжиться в чужую личину, срастить ее с собою, перенять незнакомые манеру, мышление, стиль…
     Кого только не переводил за свою жизнь Щербаков! Если задаться целью привести пол-ный перечень - добрая страница понадобилась бы, ведь больше сотни авторов, и каждый - или почти - по-своему интересен. Иные же… Впрочем, судите сами, вот несколько имен: в поэзии - Ленгстон Хьюз и Редьярд Киплинг, Эдгар По и Алишер Навои, Валдис Лукс и Янис Райнис, Ваан Терьян и Вилия Шульцайте; в прозе - Чарлз Диккенс и Натаниэль Готорн, Льюис Кэрролл и Войцех Жукровский, Артур Конан-Дойл и Ежи Жулавский, Пьер Бенуа и Роберт Хайнлайн, Филип Жозе Фармер и Алгис Будрис… Ладно, хватит.
     Школу Щербаков кончил с золотой медалью; институт - с отличием, с "красным дипло-мом". Переводчикам ничего подобного не полагается. Есть только признание коллег - и это он получал полной мерой (были, разумеется, и злопыхатели, но как сказал классик, "коль не име-ешь ты вpaгов, то и друзьям откуда взяться?"). В своей книге "Льюис Кэрролл в России", вы-шедшей в Анн-Арборе в 1994 году, доктор Фан Паркер, рассмотрев тринадцать изданий "Алисы в Стране Чудес", выполненных у нас с 1879 года, на первое место поставила два - по жанрам: вольный пересказ Владимира Набокова и перевод Александра Щербакова. И это тоже лишь пример. А еще - литературные премии. Вот жаль только, что появились они у нас слишком поздно - по крайней мере, для Щербакова. Но все же он дважды становился лауреатом Беляев-ской премии - в 1993 году за перевод романа Филипа Жозе Фармера "Грех межзвездный" и в 1994 году за перевод романа Роберта Энсона Хайнлайна "Луна жестко стелет"; этот последний принес ему в том же году и премию "Странник"; а на состоявшемся весной 1996 года в Виль-нюсе очередном ЕВРОКОН'е - конгрессе европейских фантастов и любителей фантастики - он был удостоен специальной премии как лучший переводчик современной России (по сово-купности работ). Увы, посмертно… Но, согласитесь, такой букет оценок и регалий дорогого стоит.
     Вернемся, однако, в шестидесятые - я лихо забежал разом на три десятка лет вперед.

     III

     Познакомились мы со Щербаковым в доме упоминавшихся уже Василия Бетаки и Галины Усовой. Не помню точно, в каком году это было - то ли в шестьдесят пятом, то ли в шестьде-сят шестом… Знаю только, что были это очередные посиделки, где много читалось, много гово-рилось и поглощалось не меньше кофе и дешевого сухого вина. А вот что читал тогда Саня свои стихи - не переводы, не прозу - в память врезалось. Выделялись они среди прочих собствен-ной интонацией, тем внутренним жестом, что и определяет настоящую литературу. Вращался в те времена Щербаков преимущественно в поэтически-переводческой среде, а потому и встреча-лись мы редко. И мало-помалу сблизились только три-четыре года спустя. Вместе с Усовой и Бетаки мы затащили Щербакова в сообщество питерских фантастов - славный клуб в "Звезде" приказал к тому времени долго жить, но в Доме писателя исправно собиралась - дважды в ме-сяц, по понедельникам - секция научно-художественной и научно-фантастической литерату-ры, которую возглавлял тогда Геннадий Гор. Позже на смену ему пришли Лев Успенский, затем - Евгений Брандис, Александр Шалимов… Но кому могла тогда, тридцать пять лет назад, при-дти в голову сумасшедшая идея, что следующим окажется Щербаков? А ведь так и произошло… Оговорюсь, впрочем, сразу же: особой нашей заслуги в приобщении Щербакова к лону фанта-стики не было и быть не могло - давно, едва ли не с тех, самаркандских еще лет, он уже был к этому внутренне готов.
     Молодые, сил девать некуда, мы резвились, как могли. Помню, однажды устроили на за-седании секции вечер Райслинга - нынче, когда Роберта Хайнлайна наиздавали досыта, объ-яснять любителям фантастики, кто это, было бы просто смешно. Но тогда "Зеленые холмы Зем-ли" в переводе Вениамина Кана были опубликованы по-русски совсем недавно… K своим пе-реводам райслинговских песен Бетаки добавил еще и собственные оригинальные тексты, напи-санные на основе названий, щедро рассыпанных в рассказе; внес в этот труд свое лепту и Саня; а сверх того мы с ним сочинили еще и по небольшому эссе - мое было критико-литературоведческим, щербаковское - культурологическим. Вечер получился на славу.
     А годом позже на таком же заседании Щербаков читал свой первый рассказ - "Беглый подопечный практиканта Лойна". Правда, мы уже слушали его - у меня дома, на читке во вре-мя очередного сборища молодых фантастов, из тех, что - по щербаковскому словечку из "Али-сы" - именовались "торбормотниками". Но и во второй раз это было весело. Дмитревский с Брандисом как раз тогда составляли очередной детгизовский сборник фантастики, и рассказ по-шел, как говорится, "с колес". Хотя ко времени, когда сей толстый том под названием "Талис-ман" увидел, наконец, свет (а было это в семьдесят третьем), у Щербакова в столе лежал уже да-леко не один рассказ. Уже начал рождаться "Балаевский цикл", наполовину готов "Змий", за-конченный в том же году…
     В июле семьдесят четвертого не стало Ильи Варшавского, славного нашего Деда, органи-зовавшего при секции семинар молодых фантастов; правда, последний сезон из-за болезни он уже не мог вести занятий, но мы все равно надеялись - безнадежно, вопреки всему… И вот осенью мы с Брандисом долго уговаривали Бориса Стругацкого возглавить осиротевший семи-нар - надо сказать, далось это с трудом, хотя сейчас в такое и непросто поверить. На одном из первых же заседаний Щербаков читал своего "Змия". Обсуждение было бурным, но мне вреза-лась в память оценка Бориса Стругацкого: "Мы впервые обсуждаем совершенное произведе-ние". Каюсь, не сразу понял. Во-первых, по кусачему молодому нахальству у всех нас были к повести собственные придирки - не всегда, увы, справедливые, больше от азарту; во-вторых, нравясь мне изначально и искренне, она, тем не менее, представлялась не лучшим из того, что создал в фантастике Щербаков. И лишь несколько лет спустя, перечитывая "Современную уто-пию" Уэллса, я наткнулся на слова: "…ничто не бывает четким и неизменным (за исключением разума педанта), совершенство - это лишь отречение от неизбежной и крайней неточности, которая и есть сокровенная тайна сущего". Вот что, похоже, имел в виду Борис Стругацкий…
     Александр Щербаков явственно осознавал ту бесконечную сложность мира, с рассуждения о которой начал я наш нынешний разговор, сложность же эта при всякой попытке отображения не может не приводить к "неизбежной и крайней неточности". И, взыскуя ориентиров в мире, сотканном из неопределенностей, он намеренно и выверенно упростил картину, сотворив соб-ственный микрокосм, где точность оказалась возможной. И этот микрокосм явил собою завер-шенное в себе - невзирая на традиционный для русской литературы открытый финал - со-вершенство.
     Поиск опоры и ориентиров, как мне представляется, лежит в основе всего, что написал Щербаков-фантаст (и, может, не только фантаст). Общество вокруг нас казалось сверхустойчи-вым, замершим, закостеневшим, однако он живо ощущал всю подспудную его нестабильность. Как и нестабильность человеческого общества в целом - уже не скрытую, а вполне явную. И нестабильность вещного мира Земли, столь уязвимого для любых влияний, будь то силы косми-ческие или рукотворные. И - неизбежную при бесконечной сложности мира - необходимость всегда принимать решения, не располагая достаточной информацией. Все шатко. Все неопреде-ленно. За что уцепиться - взглядом, руками, мыслью?
     Для себя он этот вопрос решил давно - хотя вряд ди сознательно. Здесь не было ничего революционного, выбор был совершен в классической парадигме, но и это тоже составляло суть щербаковского характера. Когда-то Гертруда Стайн сказала о Хемингуэе: "Он выглядит со-временным, а пахнет музеем". Со Щербаковым все было как раз наоборот. Его опорами в жизни стали профессионализм (высочайший, подобного я, пожалуй, больше в кругу известных мне людей и не встречал) и порядочность, несгибаемая, неукоснительная, но лишенная малейшего ригоризма, та самая лемовская "вялая человеческая порядочность", которая только и способна дать сил вынести любые испытания, пройти через них, не потеряв самоуважения, оставшись самим собой.
     Но в текстах поиск шел уже сознательно. Говорят, что литература для того и существует, чтобы позволить читателю прожить не одну, а множество жизней. Но и по отношению в автору этот тезис не менее справедлив. Хотя целенаправлен при этом поиск именно писательский, то-гда как герои, персонажи - под пером мастера, разумеется - как и все мы, грешные, просто ищут ощупью путь сквозь клубящуюся неопределенность. Как сенатор Тинноузер. Как кандидат-лейтенант Левочкин и генерал де ль'Ойр. Как Спринглторп.
     "Сдвиг" родился из сна. Так, по крайней мере, рассказывал мне Щербаков, когда приехал как-то под вечер с тремя первыми главами повести. Странный был сон: земля, казалось бы, ог-ромная, бескрайняя, но вдруг начинает она сжиматься, словно шагреневая кожа, уменьшаться, уменьшаться, и маленький человек, на ней стоящий, все растет и растет, причем двояко - и по сравнению с уменьшающейся землею, и сам по себе, в абсолютных уже величинах. Растет… И все.
     С точки зрения психоанализа чрезвычайно показательно. Ведь сон высвобождает это са-мое фрейдовское Оно, подсознание, реализует потаенные стремления и желания. И уменьшение земли здесь - приведение ее к доступным пониманию, ощущению и обустройству масштабам, снижение все той же великой неопределенности и непостижимости. А рост человека - не ме-тафора нарциссизма, но обретение силы в противостоянии хаосу. То, что в рассказе "Рабочий день" было шутейством, в повести "Сдвиг" уже становится героической эпопеей.
     До сих пор не могу смириться с мыслью, что когда повесть готовилась к изданию в первой Саниной авторской книге в "Детской литературе", она подверглась жестокой прокрустации, из текста было безжалостно изъято несколько фрагментов (не редакторским произволом - собст-венное, авторское это было дело, хотя и вынужденное поставленными перед ним жесткими рамками, книга должна была любой ценой уложиться в десять авторских листов). Некоторые из них до сих пор помню, кажется, наизусть. Но полный вариант рукописи, увы, не сохранился, и при подготовке этого издания восстановить их не удалось. Концептуально в повести эти со-кращения не изменили ничего, но толики богатства она-таки лишилась.
     Добрых два десятка лет - с конца шестидесятых по конец восьмидесятых - фантастам жилось у нас весьма туго. Недреманное око бдело, укорененная боязливость редакторов превос-ходила даже церберовский пыл Горлита. Коллективные сборники выходили все реже, пробива-лись все с большим трудом, об авторских - и говорить нечего. Щербаковская книга могла бы увидеть свет намного раньше - лет на пять, уж точно, пусть и в несколько ином составе. И ведь книга-то отменная! Не зря же она, увидев свет в восемьдесят втором, несколькими месяцами позже была удостоена премии восьмого ЕВРОКОН'а, проходившего в тот раз в Любляне, как лучшая книга года. Рассказ же "Межзвездные сны", например, и вовсе не был опубликован при жизни автора, хотя, казалось, бы, какую крамолу можно углядеть в забавной сей истории? Ан нет, усмотрели же. И не что-нибудь - поношение пролетариата… Подобная ситуация, естест-венно, не могла не добавлять положению вещей в целом неуверенности и неопределенности. Именно по этой причине, вознамерившись было одновременно со мной профессионализиро-ваться и, оставив службу, отдаться, наконец, полностью литературному труду, Щербаков в по-следний момент сыграл отбой. Он не мог позволить себе рисковать - за плечами-то была се-мья. Мать нелепо погибла в семидесятом, но оставались Инга, теща, дочери - Анна с Екатери-ной… С детства лишенный отца, Щербаков тем не менее смог каким-то образом заложить в собственную душу стереотип истинно мужского поведения, внутреннюю потребность быть все-гда щитом и опорой. В итоге он провел в НИИ ТВЧ еще пять лет.
     Больше всего в эти годы он занимался переводами: польские народные сказки и латыш-ские дайны, поэзия, проза… Но рождались и собственные стихи; но рос понемногу "Балаевский цикл"; был начат (так и не оконченный, увы) фантастический роман "Часть от целого"; вместе с нами участвовал Щербаков в работе над коллективными фантастическими повестями, которые писали мы для Ленинградского радио - "Седьмой океан", "Зеленые стрелы"… Кстати, разлю-безное сердцу было это занятие: каждый писал по главе, причем первейшей задачей было вы-вернуться из сюжетных тупиков, в которые всячески старался загнать тебя предшественник, а затем подложить свинью покрупнее тому, кто окажется следующим; неукоснительно соблюда-лись только два правила: не укокошивать всех героев разом и не объявлять всего происходящего сном.
     До сих пор не могу взять в толк, как хватало у Александра Щербакова времени на все - инженерство ведь съедало по десять часов в день, а еще были дела домашние, семейные, за счет одного только сна полсуток не сэкономишь. Он же исхитрялся писать столько, сколько не сни-лось большинству тех, кто посвящает литературному труду все свободное время. И ведь еще бы-ли те его работы, о которых я имею представление достаточно смутное - мало мы о них гово-рили, так, обмолвки и упоминания… Знаю, что писал он сценарии - фильмов по ним постав-лено не было, но времени потребовалась уйма; корпел над какими-то научно-художественными очерками; et caetera, et caetera… И тем не менее хватало ему времени и на такую роскошь, как че-ловеческое общение. Не только на "торбормотниках" наших, на заседаниях секции или иных ка-ких-то деловых встречах мы сталкивались - редкий день проходил, чтобы не поболтать по те-лефону, редкая неделя - чтобы не повидаться и отвести душу. И так - до самого конца, до по-следнего года, почти полностью проведенного Щербаковым в больнице.
     Как никто другой понимал он нехитрую истину: писатель не может замыкаться в жанро-вых рамках. Писатель - это тот, кто пишет. А что именно - прозу, перевод, очерк, стихи, кри-тические эссе - это уже вопрос иной. И лишь овладение всеми жанрами, формами, направле-ниями позволяет сделать что-то по-настоящему совершенное в любой из них. Уверовав сам, Щербаков заражал своей верой и всех нас - он вообще был проповедником по призванию. Причем имел на это право, ибо - высочайший профессионал - в литературе он мог все.

     IV

     В последние годы щербаковское всегдашнее и неизменное увлечение историей, не слиш-ком, может быть, систематичное и планомерное, однако глубокое и так же, как и все остальное, по сути своей профессиональное, из латентной, пассивной фазы перешло в активную. Труд был затеян грандиозный - удайся его завершить, и явилось бы urbi et orbi историко-филологическое исследование, подобного которому ни в научной, ни в литературной нашей практике я назвать не могу. Вышло иначе. Девятого октября девяносто четвертого Александра Щербакова не стало. И все-таки…
     Дважды - в девяносто втором и девяносто третьем - писательская наша секция откры-вала сезоны щербаковскими вечерами, на которых читал он главы этой будущей книги, каждая была замыслена как самостоятельное и в значительной мере самодостаточное эссе. Первое из них - ""Азъ" и "Онъ"" - было впоследствии опубликовало в "Звезде" и удостоилось премии журнала как лучший материал года в этом жанре. Второе - "Сокол ясный" - увы, по сей день остается невостребованной рукописью…
     Кроме упоминавшейся уже - брошенной - "Части от целого", остался и еще один неза-вершенный фантастический роман. Когда Саня читал мне его первые главы, стилистическая необычность и потаенная оригинальность замысла при кажущейся его сверхтрадиционности и даже некоторой архаичности буквально покорили. Но - насколько эта рукопись продвинулась? Можно ли думать о завершении ее кем-то другим? Такое ведь в литературной практике не ред-кость, вот взять хоть Мака Рейнольдса, например: два из его вышедших посмертно романов до-писаны Дином Ингом, а третий - Майклом Бэнксом. Однако для этого необходим достаточ-ный объем уже готового текста, чтобы первоначальный авторский замысел стал недвусмыслен-но очевиден, чтобы не оставалось места никакому произволу. Опасаясь именно этого, отказался некогда Артур Конан-Дойл доводить до конца роман Роберта Луиса Стивенсона "Сент-Ив"…
     Едва наполовину сделан и перевод хайнлайновского "Пришлеца в земле чужой" - произ-ведения сложного, не случайно ставшего культовой книгой американской молодежи шестидеся-тых, нам же известного лишь по весьма сомнительного толка перетолмачиванию на язык род-ных осин.
     Все это обидно, несправедливо, и остается лишь утешаться мыслью о том, что незавер-шенность - явный признак именно жизни а вовсе не смерти. Но и сделанного Щербаковым более чем достаточно, чтобы стало ясно: он не просто писатель, пусть талантливый, это целое литературное явление, масштаб и характер которого по-настоящему удастся оценить лишь со временем. Не сейчас. Впрочем, кое о чем уже сегодня можно говорить с уверенностью. Чем больше я вспоминаю, перечитываю, обдумываю все, Александром Щербаковым написанное, тем больше мне кажется, что сейчас многие его мысли и произведения звучат едва ли не акту-альнее, чем тогда, когда были задуманы и положены на бумагу. Вот пьеса "Геракл и Лернейская гидра". Любопытное ведь дело: тогда, в шестидесятые, казалось, будто весь ее пафос - в анти-тоталитаризме, потому-то и не может она быть ни опубликована, ни поставлена. А на поверку получается, что финал ее - про нас, сегодняшних, про реальность не конца пятидесятых, а кон-ца XX века. И, может быть, начала третьего тысячелетия. Как тут не вспомнить о бритиковской идее опережающего реализма фантастики? Не о провидениях, предсказаниях и пророчествах речь. И уж всяко не в альтовском ключе - помните: "Судьба предвидений Жюля Верна", "Судьба предвидений Александра Беляева"… Научные, технические идеи и свершения, случай-но ли угаданные, провидчески ди предсказанные - интересное это дело, но совсем иное. В данном же случае надо говорить о писательском проникновении в те глубинные пласты реаль-ности, где запечатлены закономерности не то всевременные, не то вневременные, позволяю-щие видеть прошлое, настоящее и будущее в континуальном единстве.
     Причем их мало увидеть, даже понять - и то мало. Надо еще и уложить их в произведе-ние таким образом, чтобы и читателю пришлось докапываться, осмысливать - ибо ценится ведь лишь то, что собственным потом добыто, а не поднесено на блюдечке. И не учитывать это-го нельзя. И еще - надо уважать читателя, о чем Александр Щербаков никогда не забывал.
     Наше поколение росло в полумифе-полуреальности самой читающей страны, и это накла-дывало на сознание неизгладимый отпечаток. Причем у иных авторов вызывало комплекс из-бранности, некоей сопричастности к вечности, что равно мертвит и душу, и текст, но Щербаков тогда уже, в шестидесятые, понимал, что истинная реальность выглядит совсем иначе. Понимал - и не боялся об этом говорить. Писатель был культовой фигурой XIX века. Это тогда могли сбиваться толпы на нью-йоркских набережных в ожидании пакетбота, с которым придет све-жий номер журнала с очередными главами "Лавки древностей" Чарлза Диккенса. Сегодня так встречает Майкла Джексона или Мадонну. Но уже тогда писал Фридрих Ницше: "Ведущей куль-турной фигурой XX века станет актер, потому что из жизни уходит подлинность". Только ско-рее, все же, не уходит, а лишь отступает в глубину, на второй план, ибо уйди она - и жизнь попросту распадется. Однако с нею отступает и литература - высшая, может быть, подлин-ность культуры, но лишь для тех, кому она действительно нужна. С ними и только с ними гово-рит писатель - если уважает их. И - себя. Александр Щербаков уважал.
     Проповедник, но не мессия, в отличие от иных многих он никогда нa выступал с какими бы то ни было манифестами. Не облачался ни в белые, ни в пестрые одежды. Он просто рабо-тал, просто писал, несуетно, как только и можно служить - музам ли, Прекрасной ли даме, соб-ственному ди жизненному назначению. И еще он никогда не пытался кричать во весь голос - знал: взыскующий услышит, потому что, как сказал Зигмунд Фрейд, "голос разума негромок, но заставляет себя слушать, царство разума далеко, но не является недосягаемым". В разум же Александр Щербаков верил так, как иные верят в Бога. И, к счастью, был в этом не одинок.
     И теперь, в этой книге, продолжает жить его негромкий, то веселый, то ироничный, то горький, то ласковый, но всегда мудрый голос.

     Андрей БАЛАБУХА